Участник Премии Рунета 2008 http://cnews.ru/ Сайт Любителей несуществующих животных Мария Кириллова на сервере Проза.ру Новости кино (рецензии, фото, клипы, актеры и пр.) Saechka.ru, кулинарно-домашний сайт о доме, детях, творчестве и рецептах в фото, форум Матрешки от Людмилы. Русские сувениры и подарки - матрешки, пасхальные яйца, хохлома, палех и др. народные промыслы Лента новостей Значение имен RAZVLEK.H11.RU! интересный дайджест Виртуальные гадания

поддержи МОСТ ДРУЖБЫ
ЯндексЯндекс. ДеньгиХочу такую же кнопку

most


Вы здесь » most » на ВСЕ СЛУЧАИ ЖИЗНИ » Колотый сахар


Колотый сахар

Сообщений 1 страница 2 из 2

1

Наша теперяшняя жизнь становится все больше похожей на те осколки колотого сахара, которыми давным-давно подслащивали чай... И были щипчики, старинные, которыми было удобно не только брать, но и колоть твердые куски сахара. На осколки колотого сахара похожа жизнь, только вкус у нее нынче иной.

Когда-то читая К. Паустовского (по школьной программе) о Мещерской стороне, меня завораживали описания природы, такой богатой и непростой... Но всего пару лет назад мне было удивление открыть Константина Георгиевича совершенно с иной стороны. Его произведения: новелла "Снег" и рассказ "Колотый сахар" я с удовольствие размещаю на этой странице.

СНЕГ

Старик  Потапов  умер через  месяц  после  того,  как  Татьяна Петровна
поселилась у него в доме. Татьяна Петровна осталась одна с дочерью  Варей  и
старухой нянькой.
     Маленький дом  - всего  в три  комнаты  - стоял на  горе,  над северной
рекой,  на самом  выезде из городка. За домом,  за  облетевшим садом, белела
березовая роща.  В ней с утра до сумерек  кричали галки, носились тучами над
голыми вершинами, накликали ненастье.
     Татьяна Петровна долго не могла привыкнуть  после Москвы  к  пустынному
городку,  к его домишкам, скрипучим калиткам, к  глухим вечерам,  когда было
слышно, как потрескивает в керосиновой лампе огонь.
     "Какая я дура!  - думала  Татьяна  Петровна. - Зачем  уехала из Москвы,
бросила театр,  друзей! Надо было отвезти  Варю к няньке в Пушкино  - там не
было никаких налетов, - а самой остаться в Москве. Боже мой, какая я дура!"
     Но возвращаться  в Москву  было  уже  нельзя. Татьяна  Петровна  решила
выступать в лазаретах - их было несколько в городке - и успокоилась. Городок
начал ей даже нравиться, особенно когда пришла зима  и  завалила его снегом.
Дни стояли мягкие, серые.
     Река долго не замерзала; от ее зеленой воды поднимался пар.
     Татьяна  Петровна  привыкла и  к  городку и к  чужому дому. Привыкла  к
расстроенному  роялю,  к  пожелтевшим  фотографиям  на стенах,  изображавшим
неуклюжие  броненосцы  береговой  обороны.  Старик  Потапов  был  в  прошлом
корабельным механиком.  На его письменном  столе с выцветшим  зеленым сукном
стояла  модель  крейсера "Громобой", на котором он плавал. Варе не позволяли
трогать эту модель. И вообще не позволяли ничего трогать.
     Татьяна Петровна знала, что у Потапова остался сын моряк, что он сейчас
в Черноморском флоте. На столе рядом с моделью крейсера стояла его карточка.
Иногда Татьяна Петровна  брала ее,  рассматривала и,  нахмурив тонкие брови,
задумывалась. Ей все казалось, что она где-то его встречала, но очень давно,
еще до своего неудачного замужества. Но где? И когда?
     Моряк смотрел  на  нее  спокойными,  чуть насмешливыми  глазами,  будто
спрашивал: "Ну что ж? Неужели вы так и не припомните, где мы встречались?".
     - Нет, не помню, - тихо отвечала Татьяна Петровна.
     - Мама, с кем ты разговариваешь? - кричала из соседней комнаты Варя.
     - С роялем, - смеялась в ответ Татьяна Петровна.
     Среди зимы начали  приходить письма на имя Потапова, написанные одной и
той же рукой. Татьяна  Петровна складывала их на  письменном столе.  Однажды
ночью она  проснулась.  Снега  тускло  светили в окна. На диване  всхрапывал
серый кот Архип, оставшийся в наследство от Потапова.
     Татьяна Петровна накинула халат, пошла в кабинет к Потапову, постояла у
окна. С  дерева беззвучно сорвалась  птица, стряхнула снег.  Он долго  сыпал
белой пылью, запорошил стекла.
     Татьяна Петровна зажгла свечу на  столе, села в кресло, долго  смотрела
на язычок  огня, - он даже не  вздрагивал. Потом она осторожно взяла одно из
писем, распечатала и, оглянувшись, начала читать.
     "Милый мой  старик, - читала  Татьяна Петровна, - вот уже месяц,  как я
лежу в госпитале. Рана не  очень тяжелая. И вообще  она заживает. Ради бога,
не волнуйся и не кури папиросу за папиросой. Умоляю!"
     "Я часто вспоминаю тебя, папа,  -  читала дальше Татьяна Петровна, -  и
наш дом,  и наш городок. Все1 это страшно далеко, как будто на краю света. Я
закрываю глаза и тогда вижу: вот я отворяю калитку, вхожу в сад. Зима, снег,
но дорожка  к  старой  беседке над обрывом расчищена, а кусты сирени  все  в
инее.  В комнатах трещат  печи.  Пахнет  березовым  дымом.  Рояль,  наконец,
настроен, и ты вставил в подсвечники витые желтые свечи - те,  что я  привез
из Ленинграда.  И  те же ноты лежат на рояле:  увертюра  к "Пиковой  даме" и
романс  "Для берегов отчизны дальней". Звонит ли колокольчик у дверей? Я так
и не успел его  починить. Неужели я все это увижу опять? Неужели  опять буду
умываться с дороги нашей колодезной водой из кувшина? Помнишь? Эх,  если  бы
ты знал,  как я полюбил все это отсюда, издали! Ты не удивляйся, но я говорю
тебе совершенно серьезно: я вспоминал об этом в самые страшные минуты боя. Я
знал, что защищаю не  только всю страну, но и вот этот  ее маленький и самый
милый  для меня уголок - и  тебя, и наш сад, и  вихрастых наших мальчишек, и
березовые рощи  за рекой,  и даже  кота  Архипа. Пожалуйста, не  смейся и не
качай головой.
     Может быть, когда выпишусь из госпиталя, меня отпустят ненадолго домой.
Не знаю. Но лучше не жди".
     Татьяна Петровна  долго  сидела  у  стола,  смотрела  широко  открытыми
глазами за  окно, где в  густой синеве начинался рассвет, думала, что вот со
дня на  день  может приехать  с  фронта в этот дом незнакомый человек  и ему
будет тяжело встретить  здесь чужих  людей и  увидеть  все  совсем не таким,
каким он хотел бы увидеть.
     Утром Татьяна Петровна сказала  Варе, чтобы она взяла деревянную лопату
и расчистила  дорожку  к беседке над обрывом. Беседка  была  совсем  ветхая.
Деревянные ее  колонки поседели, заросли лишаями.  А  сама Татьяна  Петровна
исправила колокольчик  над дверью. На нем  была отлита  смешная надпись:  "Я
вишу  у  дверей - звони веселей!" Татьяна Петровна  тронула  колокольчик. Он
зазвенел высоким голосом.  Кот Архип  недовольно  задергал  ушами, обиделся,
ушел  из  прихожей-   веселый  звон  колокольчика  казался  езду,  очевидно,
нахальным.
     Днем  Татьяна  Петровна, румяная,  шумная,  с  потемневшими от волнения
глазами,   привела  из   города  старика   настройщика,   обрусевшего  чеха,
занимавшегося  починкой примусов, керосинок, кукол,  гармоник  и  настройкой
роялей. Фамилия  у настройщика была  очень смешная:  Невидаль. Чех, настроив
рояль, сказал, что рояль  старый, но очень хороший.  Татьяна Петровна  и без
него это знала.
     Когда он  ушел,  Татьяна Петровна  осторожно  заглянула  во  все  ящики
письменного стола и  нашла  пачку  витых  толстых свечей  Она вставила  их в
подсвечники  на  рояле.  Вечером  она  зажгла свечи,  села к  роялю,  и  дом
наполнился звоном.
     Когда  Татьяна Петровна  перестала  играть и погасила свечи, в комнатах
запахло сладким дымом, как бывает на елке.
     Варя не выдержала.
     - Зачем ты  трогаешь чужие  вещи? - сказала она Татьяне Петровне. - Мне
не  позволяешь, а сама  трогаешь  И  колокольчик,  и  свечи,  и  рояль - все
трогаешь. И чужие ноты на рояль положила.
     - Потому что я взрослая, - ответила Татьяна Петровна.
     Варя,  насупившись,   недоверчиво  взглянула  на  нее.  Сейчас  Татьяна
Петровна  меньше  всего походила на взрослую. Она вся  как будто светилась и
была больше  похожа  на  ту  девушку с золотыми волосами,  которая  потеряла
хрустальную  туфлю  во  дворце.  Об  этой  девушке   Татьяна  Петровна  сама
рассказывала Варе.
     Еще в  поезде  лейтенант  Николай  Потапов высчитал,  что  у  отца  ему
придется  пробыть  не  больше суток.  Отпуск был  очень  короткий,  и дорога
отнимала все время.
     Поезд  пришел  в  городок  днем.  Тут  же,  на  вокзале,  от  знакомого
начальника станции лейтенант узнал, что отец его умер месяц назад и что в их
доме поселилась с дочерью молодая певица из Москвы.
     - Эвакуированная,- сказал начальник станции. Потапов молчал, смотрел за
окно, где бежали с чайниками пассажиры в ватниках, в валенках. Голова у него
кружилась.
     - Да, - сказал начальник станции,  - хорошей души был человек. Так и не
довелось ему повидать сына.
     - Когда обратный поезд э - спросил Потапов.
     - Ночью,  в  пять  часов, -  ответил начальник станции, помолчал, потом
добавил: - Вы  у меня перебудьте. Старуха моя  вас  напоит чайком, накормит.
Домой вам идти незачем
     - Спасибо, - ответил Потапов и вышел
     Начальник посмотрел ему вслед, покачал головой.
     Потапов прошел через город,  к реке.  Над ней  висело сизое небо. Между
небом  и  землей наискось летел редкий снежок. По унавоженной дороге  ходили
галки. Темнело. Ветер дул с того берега, из лесов, выдувал из глаз слезы.
     "Ну что ж! - сказал Потапов - Опоздал. И теперь это все для  меня будто
чужое - и городок этот, и река, и дом".
     Он оглянулся, посмотрел  на обрыв  за  городом.  Там стоял  в инее сад,
темнел дом. Из трубы его поднимался дым. Ветер уносил дым в березовую рощу.
     Потапов  медленно пошел в сторону дома. Он  решил в дом не заходить,  а
только  пройти мимо,  быть может заглянуть в сад, постоять в старой беседке.
Мысль  о  том, что  в отцовском  доме  живут  чужие,  равнодушные люди, была
невыносима. Лучше  ничего не видеть,  не растравлять себе  сердце,  уехать и
забыть о прошлом!
     "Ну что же, - подумал Потапов,  - с каждым днем делаешься взрослее, все
строже смотришь вокруг".
     Потапов подошел к  дому  в сумерки. Он осторожно открыл калитку, но все
же она скрипнула. Сад как
     бы  вздрогнул. С  веток сорвался снег, зашуршал.  Потапов оглянулся.  К
беседке вела  расчищенная в снегу дорожка. Потапов прошел в беседку, положил
руки на старенькие  перила. Вдали,  за  лесом, мутно розовело  небо - должно
быть, за  облаками подымалась луна.  Потапов  снял  фуражку, провел рукой по
волосам. Было очень  тихо, только внизу, под горой, бренчали пустыми ведрами
женщины - шли к проруби за водой.
     Потапов облокотился о перила, тихо сказал:
     - Как же это так?
     Кто-то  осторожно тронул Потапова за плечо. Он'  оглянулся. Позади него
стояла молодая женщина с бледным строгим лицом, в накинутом на голову теплом
платке. Она молча смотрела на Потапова темными  внимательными глазами. На ее
ресницах и щеках таял снег, осыпавшийся, должно быть, с веток.
     -  Наденьте  фуражку,  -  тихо  сказала женщина,-  вы  простудитесь.  И
пойдемте в дом. Не надо здесь стоять.
     Потапов молчал.  Женщина взяла его за  рукав и  повела  по  расчищенной
дорожке. Около крыльца Потапов остановился. Судорога сжала ему горло, он  не
мог вздохнуть. Женщина так же тихо сказала:
     - Это  ничего.  И вы,  пожалуйста,  меня  не  стесняйтесь.  Сейчас  это
пройдет.
     Она  постучала ногами,  чтобы  сбить снег  с ботиков.  Тотчас  в  сенях
отозвался, зазвенел колокольчик. Потапов глубоко вздохнул, перевел дыхание.
     Он  вошел  в дом,  что-то  смущенно бормоча,  снял в  прихожей  шинель,
почувствовал слабый  запах березового дыма  и увидел Архипа. Архип сидел  на
диване и зевал. Около дивана стояла девочка с косичками и радостными глазами
смотрела на Потапова, но не на его лицо, а на золотые нашивки на рукаве.
     - Пойдемте! - сказала Татьяна Петровна и провела Потапова в кухню.
     Там в кувшине стояла холодная колодезная вода,  висело знакомое льняное
полотенце с вышитыми дубовыми листьями.
     Татьяна Петровна вышла. Девочка принесла Потапову мыло и  смотрела, как
он мылся, сняв китель. Смущение Потапова еще не прошло.
     - Кто же твоя мама? - спросил он девочку и покраснел.
     Вопрос этот он задал, лишь бы что-нибудь спросить.
     - Она думает,  что  она взрослая, - таинственно прошептала девочка. - А
она совсем не взрослая. Она хуже девочка, чем я.
     - Почему? - спросил Потапов.
     Но девочка не ответила, засмеялась и выбежала из кухни.
     Потапов весь  вечер не мог избавиться  от странного  ощущения, будто он
живет в легком, но очень прочном сне. Все в доме было таким,  каким он хотел
его  видеть. Те  же  ноты  лежали  на  рояле,  те  же  витые  свечи  горели,
потрескивая,  и освещали  маленький отцовский кабинет. Даже на столе  лежали
его письма  из  госпиталя - лежали под  тем же старым компасом,  под который
отец всегда клал письма.
     После чая Татьяна  Петровна провела Потапова на могилу отца,  за  рощу.
Туманная луна  поднялась уже  высоко.  В ее свете  слабо  светились  березы,
бросали на снег легкие тени.
     А  потом, поздним вечером, Татьяна Петровна,  сидя у рояля и  осторожно
перебирая клавиши, обернулась к Потапову и сказала:
     - Мне все кажется, что где-то я уже видела вас.
     - Да, пожалуй, - ответил Потапов.
     Он посмотрел на нее. Свет свечей падал сбоку, освещал половину ее лица.
Потапов встал, прошел по комнате из угла в угол, остановился.
     - Нет, не могу припомнить, - сказал он глухим голосом.
     Татьяна  Петровна  обернулась,  испуганно  посмотрела  на  Потапова, но
ничего не ответила.
     Потапову постелили в кабинете на  диване, но  он не  мог уснуть. Каждая
минута в этом доме казалась ему драгоценной, и он не хотел терять ее.
     Он лежал, прислушивался к воровским шагам Архипа,  к дребезжанию часов,
к шепоту Татьяны  Петровны, - она  о чем-то  говорила  с нянькой за закрытой
дверью Потом  голоса  затихли, нянька ушла,  но полоска света  под дверью не
погасла. Потапов слышал, как  шелестят  страницы, - Татьяна Петровна, должно
быть, читала  Потапов  догадывался:  она не  ложится, чтобы разбудить  его к
поезду. Ему  хотелось  сказать  ей,  что он  тоже  не спит, по он не решился
окликнуть Татьяну Петровну
     В четыре часа Татьяна Петровна тихо  открыла  дверь и позвала Потапова.
Он зашевелился.
     - Пора, вам надо вставать, - сказала она. - Очень жалко мне вас будить!
     Татьяна Петровна  проводила Потапова  на  станцию  через  ночной город.
После  второго звонка они  попрощались.  Татьяна Петровна протянула Потапову
обе руки, сказала
     -  Пишите.  Мы  теперь как  родственники.  Правда?  Потапов  ничего  не
ответил,  только  кивнул  головой.  Через несколько  дней  Татьяна  Петровна
получила от Потапова письмо с дороги.
     "Я вспомнил, конечно,  где  мы  встречались, -  писал Потапов, - но  не
хотел говорить вам об  этом там, дома. Помните  Крым в двадцать седьмом году
Осень.  Старые платаны в Ливадийском  парке. Меркнущее небо, бледное море. Я
шел по тропе в Ореанду. На  скамейке около тропы  сидела девушка.  Ей  было,
должно  быть, лет шестнадцать. Она увидела меня,  встала  и пошла навстречу.
Когда мы поравнялись, я взглянул на нее. Она прошла мимо меня быстро, легко,
держа в руке раскрытую книгу Я остановился, долго  смотрел  ей  вслед.  Этой
девушкой были вы.  Я не  мог ошибиться. Я  смотрел  вам вслед и почувствовал
тогда, что  мимо меня прошла  женщина, которая могла бы и разрушить всю  мою
жизнь и дать мне огромное счастье. Я понял, что могу полюбить эту женщину до
полного отречения  от себя. Тогда  я уже знал, что должен найти вас, чего бы
это ни стоило. Так я думал тогда, но все же не двинулся с места. Почему - не
знаю. С тех пор я полюбил Крым и эту тропу, где я видел вас только мгновение
и потерял навсегда. Но жизнь оказалась милостивой  ко мне, я встретил вас. И
если все окончится хорошо и  вам понадобится моя жизнь, она, конечно,  будет
ваша. Да, я нашел на столе у  отца свое распечатанное письмо. Я понял  все и
могу только благодарить вас издали".
     Татьяна  Петровна  отложила письмо,  туманными  глазами  посмотрела  па
снежный сад за окном, сказала.
     - Боже  мой, я никогда не была  в Крыму! Никогда!  Но разве теперь  это
может иметь хоть какое-нибудь значение И стоит ли разуверять его? И себя!
     Она засмеялась,  закрыла  глаза ладонью. За окном горел,  никак  не мог
погаснуть неяркий закат.
     1943

КОЛОТЫЙ САХАР  (в сокращении)

Я пошел в город искать ночлег. За мной увязался толстый равнодушный человек, стриженный бобриком.

У калитки бревенчатого дома сидела девочка и баюкала тряпичную куклу. Я спросил ее, можно ли переночевать в их доме. Она молча кивнула и провела меня в чистую горницу. Человек, стриженный бобриком, шел следом.

В горнице вязала за столом старуха и сидел, прислонившись к стене, худой пыльный старик с закрытыми глазами.

– Бабушка, – сказала девочка, – вот заезжий просится ночевать.

Старуха встала и поклонилась мне в пояс. – Ночуй, желанный, – сказала она нараспев. – Только тесно у нас, придется на полу постелить.

– На низком уровне, значит, жизнь у вас организована, гражданка, – придирчиво сказал человек, стриженный бобриком.

Тогда старик открыл глаза и медленно ответил: – Такого, как ты, ни сон, ни ум не обогатят. Терпи – притерпишься.

– Имей в виду, гражданин, – сказал человек, стриженный бобриком, – с кем разговариваешь! Должно, в милиции не сидел!.. Документы есть?

– Есть-то есть, только не для тебя они писаны, милый человек. Документы у меня дорогие.

– Ну, – сказал человек, стриженный бобриком, – мы найдем того, для кого они писаны.

И он ушел, хлопнув дверью.

Старуха поставила самовар. Она певуче сокрушалась, что нету в доме ни кусочка сахару: забыла купить. Самовар ей жалобно подпевал.

Старик сидел с закрытыми глазами и прислушивался. Лестница скрипела. Без стука вошел человек, стриженный бобриком. За ним вошел вихрастый озабоченный милиционер.

– А ну давай, дед, – сурово сказал милиционер, – давай выясняй свою личность! Налаживай документы!

– Личность моя простая, – ответил старик, – только рассказывать долго. Садись, слушай.

– Ну давай, — согласился милиционер. — Только не путай.

– Зачем путать? Жизнь моя чистая, ее не запутаешь. Все мы, Федосьевы, были со стародавних времен ямщики да певуны. Дед мой Прохор был великий певец, по всему тракту от Пскова до Новгорода голос свой пропел, проплакал. Голос беречь надо. И дед мой берег, да не уберег – сорвал. Жил у нас в Псковской губернии знаменитый земляк Александр Сергеевич, поэт Пушкин. Из-за него дед голос свой и сорвал. Встретились они на ярмарке в Святогорском монастыре. Дед пел, а Пушкин слушал. Потом просидели до ночи. О чем говорили, неизвестно, только дед вернулся домой веселый, как хмельной, хоть вина почти и не пил. Говорил потом бабке: «От слов и от смеха его я захмелел, Настюшка, – такой красоты слова – лучше всякой моей песни». Была у деда одна песня, очень ее Пушкин уважал.

Старик запел звенящим томительным голосом:

Эх, по белым полям, по широким

Наши слезы снежком замело!

... Раз зимой будят деда ночью, велят запрягать по спешной казенной надобности. Вышел дед с крыльца, видит – полно жандармов. Ну, думает, опять везти каторжан. Однако нет никаких арестантов, а на санях черный гроб лежит, веревками увязан. Кого же это, думает, и в могилу, страдальца, в оковах везут, кого же это царь и после смерти боится? Подошел к гробу, смахнул снег рукавицей с черной крышки и спрашивает жандарма: «Кого повезем?» – «Пушкина, говорит жандарм, – убили его в Петербурге». Дед отступил на шаг, скинул шапку и поклонился гробу в пояс. «Ты что ж, знаком ему, что ли?» – спрашивает жандарм. «Песни я ему пел!» – «Ну, так теперь петь не будешь!». Ночь была тяжкая, крепкая, дыхание в груди замерзало. Подвязал дед бубенцы, чтоб не гремели, сел на облучок, поехал. Тихо кругом, только полозья свистят да тесаки стучат о гроб глухим стуком. Накипело у деда на сердце, собрал он весь свой голос и запел: «Эх, по белым полям, по широким...»

Жандарм его бьет ножнами в спину, а дед не слышит, поет. Вернулся домой, лег, молчит: голос на морозе застудил. С той поры до самой смерти говорил одним шепотом.

– От сердца, значит, пел, – пробормотал, сокрушаясь, милиционер.

– Все, родимый, надо от сердца делать. А ты ко мне пристаешь, кто я да что. Песни я пою. Такое мое занятие. Хожу промеж людей и пою. Где какую новую песню услышу – запоминаю... А об документе не тревожься, документ я тебе покажу.

Старик вытащил из-за пазухи ладанку и достал оттуда бумажку.

– На, читай!
– Зачем мне читать! – обиделся милиционер. – Я тебя и так вижу. Сиди, дедушка, отдыхай. А вы, гражданин, – милиционер обратился к человеку, стриженному бобриком, – лучше шли бы ночевать в дом колхозника.

Они вышли. Я взял бумажку у старика и прочел: «Дано это удостоверенье Александру Федосьеву в том, что он является собирателем народных песен и сказок. Всем местным властям предлагается оказывать ему всяческую помощь».

Девочка вышла на улицу и снова сидела у калитки и баюкала тряпичную куклу. К ней подошел вихрастый милиционер и сунул ей в руку сверток с сахаром и баранки.

– Давай отнеси дедушке, – сказал он и густо покраснел. – Скажи, гостинец. Мне самому некогда, надо на пост становиться.

Девочка принесла сверток с колотым сахаром и баранки. Старик засмеялся. – Жил бы я, – сказал он, – еще долгое время. Жалко помирать, уходить от ласковости людской...

– А ты живи, желанный, – сказала старуха. – У тебя легкая жизнь, простая, таким только и жить.

Помогает нам помогать другим сегодня ...

0

2

ГИ ДЕ МОПАССАН (1850-1893)

ЛУННЫЙ СВЕТ
Аббату Мариньяну очень подходила его воинственная фамилия, - у этого высокого худого священника была душа фанатика, страстная, но суровая. Все его верования отличались строгой определенностью и чужды были колебаний. Он искренне полагал, что постиг господа бога, проник в его промысел, намерения и предначертания.
Расхаживая широкими шагами по саду деревенского церковного домика, он иногда задавал себе вопрос: "Зачем бог сотворил то или это?" Мысленно становясь на место бога, он упорно допытывался ответа и почти всегда находил его. Да, он был не из тех, кто шепчет в порыве благочестивого смирения: "Неисповедимы пути твои, господи". Он рассуждал просто: "Я служитель божий и должен знать или по крайней мере угадывать его волю".
Все в природе казалось ему созданным с чудесной, непреложной мудростью. "Почему" и "потому" всегда были в непоколебимом равновесии. Утренние зори созданы для того, чтобы радостно было пробуждаться, летние дни - чтобы созревали нивы, дожди - чтобы орошать поля, вечера - для того, чтобы подготовлять ко сну, а темные ночи - для мирного сна.
Четыре времени года превосходно соответствовали всем нуждам земледелия, и никогда у этого священника даже и мысли не возникало, что в природе нет сознательных целей, что, напротив, все живое подчинено суровой необходимости, в зависимости от эпохи, климата и материи.
Но он ненавидел женщину, бессознательно ненавидел, инстинктивно презирал. Часто повторял он слова Христа: "Жена, что общего между тобой и мною?" Право, сам создатель был как будто недоволен этим своим творением. Для аббата Мариньяна женщина поистине была "двенадцать раз нечистое дитя", о котором говорит поэт.
Она была искусительницей, соблазнившей первого человека, и по-прежнему вершила свое черное дело, оставаясь все тем же слабым и таинственно волнующим существом. Но еще больше, чем ее губительное тело, он ненавидел ее любящую душу.
Нередко он чувствовал, как устремляется к нему женская нежность, и, хотя он твердо был уверен в своей неуязвимости, его приводила в негодование эта потребность в любви, вечно томящая душу женщины.
Он был убежден, что бог создал женщину лишь для искушения, для испытания мужчины. Приближаться к ней следовало осторожно и опасливо, точно к западне. Да и в самом деле, она подобна западне, ибо руки ее простерты для объятия, а губы отверсты для поцелуя.
Снисходительно он относился только к монахиням, так как обет целомудрия обезоружил их, но и с ними он обращался сурово: он угадывал, что в глубине заключенного в оковы, усмиренного сердца монахинь живет извечная нежность и все еще изливается даже на него - на их пастыря.
Он чувствовал эту нежность в их благоговейном, влажном взгляде, не похожем на взгляд набожных монахов, в молитвенном экстазе, к которому примешивалось нечто от их пола, в порывах любви ко Христу, которые возмущали его, ибо это была любовь женская, любовь плотская; он чувствовал эту окаянную нежность даже в их покорности, в кротком голосе, в потупленном взоре, в смиренных слезах, которые они проливали в ответ на его гневные наставления. И, выйдя из монастырских ворот, он отряхивал сутану и шел быстрым шагом, словно убегал от опасности.
У него была племянница, которая жила с матерью в соседнем домике. Он все уговаривал ее пойти в сестры милосердия.
Она была хорошенькая и ветреная насмешница. Когда аббат читал ей нравоучения, она смеялась; когда он сердился, она горячо целовала его, прижимала к сердцу, а он бессознательно старался высвободиться из ее объятий, но все же испытывал сладостную отраду оттого, что в нем пробуждалось тогда смутное чувство отцовства, дремлющее в душе у каждого мужчины.
Прогуливаясь с нею по дорогам, среди полей, он часто говорил ей о боге, о своем боге. Она совсем его не слушала, глядела на небо, на траву, на цветы, и в глазах ее светилась радость жизни. Иногда она убегала вдогонку за пролетающей бабочкой и, поймав ее, говорила:
-осмотрите, дядечка, до чего хорошенькая! Просто хочется поцеловать ее.
И эта потребность поцеловать какую-нибудь букашку или звездочку сирени тревожила, раздражала, возмущала аббата, - он вновь видел в этом неистребимую нежность, заложенную в женском сердце.
И вот однажды утром жена пономаря - домоправительница аббата Мариньяна - осторожно сообщила ему, что у его племянницы появился вздыхатель.
У аббата горло перехватило от волнения, он так и застыл на месте, позабыв, что у него все лицо в мыльной пене, - он как раз брился в это время.
Когда к нему вернулся дар речи, он крикнул:
-ыть не может! Вы лжете, Мелани!
Но крестьянка прижала руку к сердцу:
-стинная правда, убей меня бог, господин кюре. Каждый вечер, как только ваша сестрица лягут в постель, она убегает из дому. А уж он ее ждет у
речки, на берегу. Да вы сходите как-нибудь туда между десятью и двенадцатью.
Сами увидите.
Он перестал скоблить подбородок и стремительно зашагал по комнате, как обычно в часы глубокого раздумья. Затем опять принялся бриться и три раза порезался - от носа до самого уха.
Весь день он молчал, кипел возмущением и гневом. К яростному негодованию священника против непобедимой силы любви примешивалось оскорбленное чувство духовного отца, опекуна, блюстителя души, которого обманула, надула, провела хитрая девчонка; в нем вспыхнула горькая обида, которая терзает родителей, когда дочь объявляет им, что она без их ведома и согласия выбрала себе супруга.
После обеда он пытался отвлечься от своих мыслей чтением, но безуспешно, и раздражение его все возрастало. Лишь только пробило десять, он взял свою палку, увесистую дубинку, которую всегда брал в дорогу, когда шел ночью навестить больного. С улыбкой поглядев на эту тяжелую палицу, он угрожающе покрутил ее своей крепкой крестьянской рукой. Затем скрипнул зубами и вдруг со всего размаху так хватил по стулу, что спинка раскололась и рухнула на пол.
Он отворил дверь, но замер на пороге, пораженный сказочным, невиданно ярким лунным светом.
И так как аббат Мариньян наделен был восторженной душой, такой же, наверно, как у отцов церкви, этих поэтов-мечтателей, он вдруг позабыл обо всем, взволнованный величавой красотой тихой и светлой ночи.
В его садике, залитом кротким сиянием, шпалеры плодовых деревьев отбрасывали на дорожку тонкие узорчатые тени своих ветвей, едва опушенных листвой; огромный куст жимолости, обвивавшей стену дома, струил такой нежный, сладкий аромат, что казалось, в прозрачном теплом сумраке реяла чья-то благоуханная душа.
Аббат долгими жадными глотками впивал воздух, наслаждаясь им, как пьяницы наслаждаются вином, и медленно шел вперед, восхищенный, умиленный, почти позабыв о племяннице.
Выйдя за ограду, он остановился и окинул взглядом всю равнину, озаренную ласковым, мягким светом, тонувшую в серебряной мгле безмятежной ночи. Поминутно лягушки бросали в пространство короткие металлические звуки, а поодаль заливались соловьи, рассыпая мелодичные трели своей песни, той песни, что гонит раздумье, пробуждает мечтания и как будто создана для поцелуев, для всех соблазнов лунного света.
Аббат снова двинулся в путь, и почему-то сердце у него смягчилось. Он чувствовал какую-то слабость, внезапное утомление, ему хотелось присесть и долго-долго любоваться лунным светом, молча поклоняясь богу в его творениях.
Вдалеке, по берегу речки, тянулась извилистая линия тополей. Легкая дымка, пронизанная лучами луны, словно серебристый белый пар, клубилась над водой и окутывала все излучины русла воздушной пеленой из прозрачных хлопьев.
Аббат еще раз остановился; его душу переполняло неодолимое, все возраставшее умиление.
И смутная тревога, сомнение охватили его, он чувствовал, что у него вновь возникает один из тех вопросов, какие он подчас задавал себе.
Зачем бог создал все это? Если ночь предназначена для сна, для безмятежного покоя, отдыха и забвения, зачем же она прекраснее дня, нежнее утренних зорь и вечерних сумерек? И зачем сияет в неторопливом своем шествии это пленительное светило, более поэтичное, чем солнце, такое тихое, таинственное, словно ему указано озарять то, что слишком сокровенно и тонко для резкого дневного света; зачем оно делает прозрачным ночной мрак?
Зачем самая искусная из певчих птиц не отдыхает ночью, как другие, а поет в трепетной мгле?
Зачем наброшен на мир этот лучистый покров? Зачем эта тревога в сердце, это волнение в душе, эта томная нега в теле?
Зачем раскинуто вокруг столько волшебной красоты, которую люди не видят, потому что они спят в постелях? Для кого же сотворено это величественное зрелище, эта поэзия, в таком изобилии нисходящая с небес на землю?
И аббат не находил ответа.
Но вот на дальнем краю луга, под сводами деревьев, увлажненных радужным туманом, появились рядом две человеческие тени.
Мужчина был выше ростом, он шел, обнимая свою подругу за плечи, и, время от времени склоняясь к ней, целовал ее в лоб. Они вдруг оживили неподвижный пейзаж, обрамлявший их, словно созданный для них фон. Они казались единым существом, тем существом, для которого предназначена была эта ясная и безмолвная ночь, и они шли навстречу священнику, словно живой ответ, ответ, посланный господом на его вопрос.
Аббат едва стоял на ногах, - так он был потрясен, так билось у него сердце; ему казалось, что перед ним библейское видение, нечто подобное любви Руфи и Вооза, воплощение воли господней на лоне прекрасной природы, о которой говорят священные книги. И в голове у него зазвенели стихи из Песни Песней, крик страсти, призывы тела, вся огненная поэзия этой поэмы, пылающей любовью.
И аббат подумал:
"Быть может, бог создал такие ночи, чтобы покровом неземной чистоты облечь любовь человеческую".
И он отступил перед этой обнявшейся четой. А ведь он узнал свою племянницу, но теперь спрашивал себя, не дерзнул ли он воспротивиться воле божьей. Значит, господь дозволил людям любить друг друга, если он окружает их любовь таким великолепием.
И он бросился прочь, смущенный, почти пристыженный, словно украдкой проникнул в храм, куда ему, запрещено было вступать.

0


Вы здесь » most » на ВСЕ СЛУЧАИ ЖИЗНИ » Колотый сахар